Из документов Оптиной пустыни. 1907 год.
Происхожу я из потомственных дворян Орловской губернии. У родителей моих
было маленькое именьице в Елецком уезде. Доходов с имения этого едва хватало
нашей семье, чтобы еле-еле сводить концы с концами, питаясь, как говорится,
с хлеба на квас. Когда я подросла, меня родители отдали в Орловский
институт, который я и окончила благополучно в 80-х годах прошлого столетия.
Не успела я окончить курса, как передо мною во весь встал роковой вопрос:
чем существовать.
У матери моей, с ее крохотными средствами к жизни, сил не было содержать
меня в праздности. В руках у меня был диплом. Недолго раздумывая, с помощью
добрых людей, я открыла в Ельце школу для девочек, постепенно развертывая ее
в частную женскую гимназию с правами казенных гимназий. Дело мое шло
настолько хорошо и стало на такую прочную основу, что мой годовой личный
заработок начал давать мне средства к жизни в полном довольстве, без
роскоши, но ни в чем себе необходимом не отказывая.
Неподалеку от имения матери, в нашем уезде, находилось и имение одной моей
институтской подруги, вышедшей к тому времени замуж за известного в Орле
доктора Г. Во время летних вакаций я жила в деревне у матери, и мы часто
видались с моей подругой и с ее семьей, проводившей лето тоже в своей
усадьбе.
У мужа моей подруги была сестра, молодая девушка, с которой я тоже
подружилась. Все мы были молоды, здоровы, полны сил и энергии; всем нам
"жизнь улыбалась" — жилось, словом, уютно, дружно, весело, беззаботно, не
забивали головы никакими сложными вопросами да и сердца не отягчали ничем,
что могло бы заставить их биться сильнее обыкновенного.
И вот, в такую-то беззаботную, чуждую всяких духовных запросов жизнь
проникло, наконец, извне и нечто от "духа": муж моей лучшей подруги, доктор
Г., увлекся гипнотизмом и спиритизмом и увлечением своим заразил и нас.
Завелись в нашем кружке собеседования по этому вопросу, появилась целая
литература о сем предмете, возбудился горячий интерес к изучению на практике
явлений из области того же духа. "Коего духа" были эти явления, от Бога или
от дьявола, никто из нас не интересовался: какое кому было до этого дело —
было бы только интересно и весело и вносило бы оживление в однообразие
деревенской жизни. Взбудоражился наш тихий мирок, обрадовавшись, как дитя
новой, пряной "духовной" пище, которой ему не была в состоянии дать ни
казенная наука, ни то, что нам тогда казалось нашей религией. Религия... Мы
все были православные по крещению, по диплому, в котором были обозначены
наши "успехи" в Законе Божием, но по духу, по проникновению в великое
таинство нашей веры и нашего спасения, мы ничем не отличались от язычников.
Мы были круглые невежды в нашем Православии, мы были даже хуже язычников.
И вот, углубились мы в изучение новых духовных возможностей. От теории,
уснащенной примерами практики, мы не замедлили перейти и к самой практике:
стали заниматься внушениями и отгадыванием мыслей, стали вертеть блюдечко и
вступать в общение с невидимым миром по способу и указке той "науки",
которою до сих пор увлекаются сознательные и бессознательные отступники от
веры Христовой. К занятиям этим наиболее способными из нашего кружка
оказались я и сестра мужа моей подруги, и мы до того увлеклись производством
"чудес" из области новой для нас "науки", что ради радостей "духа" часто
готовы были даже позабыть и об утешениях плоти.
И вот, наступил, наконец, день расплаты за наше безумие. Был день ангела
моей подруги. Все мы были в сборе у нее в доме. Подруга моя утром была у
обедни в своем селе в церкви. Мы ждали ее с чаем, с пирогом, с разными
подарками. Настроение у всех было приподнятое, праздничное. За чаем было
шумно и весело... Отпили чай. Что будем делать? Давай за свое, что более
всего захватывало в то время наши души — за внушение. Решено было, что я
должна уйти в дальнюю комнату дома, там что-нибудь задумать и задуманное
внушить сделать сестре мужа моей подруги. Дальняя комната была спальней и
кабинетом моей подруги и ее мужа. Я, не долго думая, побежала в эту комнату,
конечно, одна, оставив остальную компанию под взаимным надзором в столовой,
где пили чай. Первое, на что упал мой взгляд в кабинете, была девятичинная
обеденная просфора, которую от литургии принесла моя подруга. Просфора
лежала на письменном столе и, как предмет для него необычный, прямо мне
бросилась в глаза. Я схватила ее и перенесла на умывальник. "Пусть,—
задумала я,— она (сестра мужа моей подруги) возьмет ее с умывальника и
переложит обратно на письменный стол. Задумала и крикнула: "Готово". На мой
крик сбежались из столовой все, а та, которой я внушила исполнить мною
задуманное, нимало не колеблясь, кинулась сперва к письменному столу, от
него — к умывальнику и только, было, хотела протянуть руку к просфоре, как
внезапно, точно отброшенная чьей-то могучей рукою, перевернулась вокруг себя
один раз и грохнулась на пол в обмороке, а я на том же полу уже билась в
конвульсиях припадка падучей. Внушенная оправилась скорее, а меня,
внушительницу, отходили только через три часа, несмотря на помощь доктора,
мужа моей подруги. Обе мы ничего не помнили, то с нами было, не понимали,
как и от чего могло с нами это произойти. Ничего, конечно, не понимал в этом
и доктор.
И вот, с самого этого памятного и страшного дня, перевернулась до
неузнаваемости вся моя жизнь. Никогда не знавшая никакой болезни тела, души
же и того менее, я стала подвергаться припадкам, так называемой, падучей
болезни, эпилепсии, как зовется она людьми науки мирской. Сперва изредка,—
раз в три месяца,— затем каждое новолуние, а потом повторяясь и по нескольку
раз в день, припадки эти меня довели до полного изнеможения, до потери
всякой способности к какому бы то ни было труду. Пришлось уйти от любимого
моего дела, от источника моего пропитания. И чем дальше, тем все хуже
становилось мое состояние. Дошло до того, что мною овладело полное отчаяние,
и я стала посягать на свою жизнь. Счету нет, сколько раз я покушалась на
самоубийство — смертный грех. И стала я всем в тягость, а себе ненавистна,
как лютый и беспощадный враг. В таком состоянии, в немоготу себе и людям,
прожила я что-то около пятнадцати лет. Из молодой, здоровой девушки, видите,
в какую я теперь превратилась старуху? Болезни моей, от которой меня
безуспешно лечили всякими средствами, конечно, никто не понимал. Не понимала
ее и я.
Как-то раз, в скитаниях моих по родным с одного хлеба на другой, поселилась
я на временное жительство к родной своей сестре. Замужем она за начальником
станции. Жалованье у мужа небольшое, семья огромная. Жутко мне было сидеть
на их спине нахлебницей, да еще припадочной, а делать было нечего — пришлось
сидеть. Муж сестры человек простой, без особого образования внешнего, но
добрый и глубоко, по-старинному, верующий. "А что. Соня, — спрашивает он
меня как-то раз, — давно ли ты говела?". "Да с тех пор,— отвечаю,— как
больная, ни разу не говела". "Ах, матушка, — воскликнул он с живостью, — да
разве ж так можно? И не нашлось у тебя ни одного доброго человека, кто бы об
этом позаботился. Да, так-то и без болезни болен сделаешься. Непременно
поговей, поисповедайся, да причастись святых Христовых Тайн: Бог милостив,
глядишь, и выздоровеешь". Я не отказалась. Поговела я, походила в церковь,
поисповедалась... Припадки меня как будто оставили... Наступил день
причащения. Литургию я отстояла всю хорошо, чувствовала себя сносно, как
будто даже здоровой... Открылись царские врата... "Со страхом Божиим и верою
приступите..." И что же вы думаете? Меня, изможденную и обессиленную
пятнадцатилетними страданиями, к святой Чаше, к Источнику жизни, едва могли
подвести девять человек: такая явилась во мне невероятная сила сопротивления
святыне, такая ненависть к Святым Тайнам, что ярости внезапно во мне
проявившейся силы едва могли противостоять девять человек прихожан,
помогавших сестре моей со мной справиться. Я — институтка, барышня
образованная, благовоспитанная, не верившая ни в беснование, ни в
кликушество, смеявшаяся и издевавшаяся над этим якобы "невежеством и
притворством", сама оказалась бесноватой. Это был такой ужас, такой ужас,
что о нем и вспомнить страшно. Слава Богу, что все теперь прошло, но и
теперь еще, когда вспоминаю об этом прошлом, волос дыбом становится. Корень
болезни, однако, был найден, и с этого дня началось уже правильное мое
лечение: по совету верующих людей я часто стала причащаться, стала ездить,
насколько позволяли мне средства, к святым местам. Припадки падучей почти
прекратились: припадки явного беснования становились все слабее, но им на
смену явилось в сердце моем чувство такой неописуемой нечеловеческой тоски,
что, если бы не милость Божия, меня тайно поддерживавшая, я бы не была в
силах противиться ее давлению и умерла бы с этой тоски.
Исполнилось уже восемнадцать лет с того дня, как я дерзнула произвести опыт
внушения с девятичинной просфорой. Одна боголюбивая женщина уговорила меня
поехать с нею к Оптинским старцам. Достали мне даровой билет по железной
дороге, и я с женщиной этой добралась до Оптиной. В Оптиной пустыни мне все
очень понравилось. Понравились ее храмы, чин Богослужения тоже полюбился,
как полюбилось и месторасположение этой славной обители; но ни к старцам, ни
к старческим могилкам я идти ни за что не хотела, как ни упрашивала меня моя
спутница: внутри меня точно все переворачивалось при одной мысли о
старчестве вообще и, в частности, о подвижниках оптинских. Глухой, прямо им
враждебный, протест поднимался во всем существе моем: "На что они мне? Что в
них такого, чего нет у других им подобных людей? Ну их...". И я упорно
обходила во время своих оптинских прогулок и кельи их, и могилы их великих
предшественников.
Тоска, меня глодавшая, немного затихшая было, вскоре по приезде в Оптину,
вновь принялась грызть мое сердце пуще прежнего. Моя спутница уговорила меня
говеть, и мы с ней вместе стали готовиться. Вот в это время и произошло со
мною нечто великое, что на веки связало мою жизнь с оптинскими старцами
несказанною к ним благодарностью. С тоской, которая мне не давала отдыху, у
меня было связано еще одно внутреннее ощущение: я чувствовала в груди, под
сердцем, как бы клубок какой, который даже ощущался иногда на ощупь. Этот
клубок, очевидно бес, подкатывался под самое сердце, и тогда я готова была
кричать от тоски и от боли. И еще у меня было горе: я не могла плакать:
потребность плакать была, но не было слез — слезы точно сдавлены были этим
страшным клубком и наружу не изливались. Как же это было ужасно. И вот, в
дни говенья, перед исповедью у отца С., я решилась, наконец, — не знаю сама,
как, — пойти на могилу старца Амвросия. Решила одна, одна и пошла на могилу.
И когда я вошла в открытую часовенку над этой могилой, преклонила колени у
ее беломраморного надгробия и приложила к нему свою горемычную голову, вот
тогда-то я впервые за все восемнадцать лет своей нечеловеческой муки
почувствовала, что открылся исток моим слезам, что слезы безудержным потоком
из груди хлынули к горлу и излились наружу горькими, покаянными рыданиями. И
долго, долго плакала я, склоняясь головой своей бедной на надгробие заветной
могилы, пока не изошло из груди моей слезами все мое многолетнее страшное
горе. И тут я почувствовала, что свалилась с меня какая-то тяжесть и что не
стало в груди моей давившего ее столько лет страшного клубка. Я исцелилась
от одержимости бесом.
Отец С., которому я на исповеди рассказала всю мою жизнь и то, что со мною
произошло на могиле старца Амвросия, выслушал меня внимательно, с большой
любовью, разрешил меня от грехов, содеянных мною от семилетнего возраста и
исповеданных ему во время этой памятной исповеди, взял потом требник и стал
меня по нему отчитывать, ибо кроме беса, давившего клубком, были и другие. Я
кричала, билась, вырывалась из кельи, а потом затихла.
С того часа и поныне припадков моих со мною больше не повторялось. Душевно я
стала совершенно здорова. После причастия я пошла на могилу батюшки Амвросия
и тут внезапно почувствовала, что я исцелилась, совсем, окончательно и
навсегда исцелилась. И низошла на меня тут такая блаженная радость, что не
только от тоски моей не осталось И помину, но я думаю, что ей и места уже
никогда не будет в сердце, раз испытавшем это неизъяснимое блаженство. И
представьте себе, что чувство блаженства этого меня не покидало в течение
целого года по возвращении моем из Оптиной пустыни домой, целый год мне
даровано было наслаждаться таким душевным миром и счастьем, что я вполне
была вознаграждена за 18 лет моей муки, понесенной мною в наказание за грех
моего кощунства. Восемнадцать лет: ровно по два года за каждую часть
просфоры девятичинной... Отстрадалась здесь, — там, Бог даст, не буду..."
Успенским постом 1907 года София Александровна в Оптиной пустыни исповедала
о своем грехе и наказании Божием.
|